31

376 33 0
                                    

Ира постоянно зевает, пытаясь проснуться и глотая кислый канадский кофе тройной крепости, совершенно невыспавшаяся Лиза жестом просит официанта принести еще один кофейник.
— Дамы, — не выдерживает Гилмор, уплетающий яичницу за обе щеки. — Возьмите трубочки и пейте прямо оттуда. Чего посуду пачкать?
— Да-да, — поддакивает Кемп. — Подождите… — Он подозрительно щурится. — Вы что, всю ночь провели вместе?.. Ай! — Анестезиолог не успевает уклониться от подзатыльника жены.
— Меня больше интересует, где вы с Райли шлялись ее первую половину! — Сара картинно всплескивает руками.
— Опа! — Хармон отрывается от газеты. — С Райли, значит, да? Смотри в оба, Сара!
Кемп заранее прикрывает голову руками:
— В нижнем баре алкоголь на рефиле, — жалобно говорит он, — и футбол…
— Вчера футбола не было, да. Не было ведь? — Хармон сворачивает газету трубочкой и наводит подзорную трубку на Дилана. — Вас заметили!..
Андрияненко молча зарывается пальцами в волосы.
От нее ощутимо пахнет лекарствами и апельсинами: все запасы, найденные этой ночью, были выпиты в ненормальных дозировках, щедро сбавленных отжатыми у Кемпа шариками витаминов C. И они бы проговорили до утра, если бы обе не отключились почти одновременно.
У Иры нещадно трещит голова, когда она просыпается утром и, пытаясь не разбудить беспокойно спящую Андрияненко, шлепает в ванную.
А за окном небо такое синее-синее, непривычно однотонное, без облаков и солнца, того и гляди обрушится на голову, укутает в ультрамарин галактики. Когда Ира выходит из душа, тонкие электронные часы показывают полдень, и мозг быстро вспоминает план на день: утро у Андрияненко должно быть свободным, только после двух очередная конференция.
Лиза не спит — смотрит сквозь прорезь в шторах на синеву, впитывает ее в себя, насыщается спокойствием. Курит, держа сигарету губами, выдыхает тяжелый дым. Ресницы дрожат, пальцы отстукивают ритм сердца на одеяле.
Ира забирается рядом, сворачивается клубочком. Теплое утро, безмятежное. Непривычно умиротворенное.
Лежит тихо, боится спугнуть момент. Андрияненко улыбается уголками губ, но взгляда не отводит: небо притягивает ее сильнее, чем сопящая под боком медсестра.
Ире до жути хочется чего-нибудь вишневого — в противовес синему над головой, чтобы губы окрасились спелым, красным. Интересно, можно ли найти в Оттаве вишни в такое время года?..
Прислушивается к себе: за ребрами все еще хрустит, но не ломается, держится на тонких словах-обещаниях-нитках, сказанных перед сном. И несказанных тоже.
Ира чуть привстает на руках, целует бьющуюся вену на тонкой шее нейрохирурга, скользит губами по плечу. Андрияненко наконец переводит на нее серые глаза и глубоко вздыхает.
— Завтрак?..
Они целуются в лифте — медленно едущем, едва ползущем. Целуются, едва касаясь друг друга, почти не ощущая губ, не оставляя следов. У Лизы идеально вычерченный кистью бежевый контур губ, у Иры вся кожа порвана, искусана, содрана. Солено, щиплет, но так хочется.
Лиза до сведенных зубов однотонная — вся блеклая, цвета кофе с молоком: платье-футляр, мягкие туфли на широких каблуках, большая сумка с заклепками. Деловая женщина, спешащая на завтрак перед офисной работой.
Ире хочется ее раскрасить — показать все оттенки голубого, желтого и зеленого. Нарядить в разношенную футболку и рваные, в заплатках, джинсы, нанести цветное желе на волосы, придать им бунтарский синий или ядовито-кислотный, стереть маску из макияжа, усадить в дешевое кафе и поить отвратительным кофе.
Она же знает, что Лиза вся искусственная. Состоящая из фальшивых дежурных улыбок, одобрительных взглядов на коллег и вымученных официальных реплик вроде «рада вас видеть» и «доброе утро». Ире теперь это все кажется совсем другим — подделкой, лицемерием, обманом. Настоящая Андрияненко просыпается с ней рядом утром. Настоящая Андрияненко улыбается редко, но искренне. Настоящая Андрияненко помещается в ее ладонях, прижимается к ней лбом и целует до опухших губ.
Настоящая Андрияненко — ее.
Но у Лизы этот образ — единственное, что от нее осталось. И еще браслет, лежащий теперь в кармашке сумки, порванный в двух местах. Остатки прошлого, осколки настоящего. Разомкнутая цепь.
За утро не говорят почти, не разговаривают. Все жестами, взглядами — поправить волосы, коснуться губами ключиц, одернуть платье. Лиза выглядит как живой мертвец. Ира пытается держаться за двоих, но быстро сдается: не ей тянуть этот груз.
Сердце все еще саднит, в бронхах неприятно першит, но Андрияненко, бесконечно пьющая кофе и не прикасающаяся к еде, волнует медсестру куда больше, чем собственное состояние.
— О, Елизавета! Вы позволите?
Перед глазами вспыхивает фиолет — светло-лиловый костюм, черная с блестками помада, сумка в тон и ярко-сливовая лента в каштановых волосах. Ева Роуз умеет притягивать чужие взгляды.
И чужих женщин.
Андрияненко молча показывает психиатру на свободный стул напротив себя, и Хармон сразу же оживляется: наливает ей чашку кофе до краев, задает пустые вопросы.
Ева не сводит глаз с Лизы — белое сталкивается с черным, — отвечает невпопад, почти отмахивается от назойливости ординатора.
Ира думает о том, что если Роуз попробует еще раз пофлиртовать с Андрияненко, то она лично прокусит ей шею насквозь. Перегнется через стол и вонзит свои острые зубы в ее смуглую кожу. Вырвет артерию с корнем, чтобы неповадно было смотреть на ее Лизу.
— Вы идете на круглый стол? — Ева подносит чашку к губам. — Я все утро потратила на то, чтобы мой босс освободил меня от этой скуки. Алан может не подавать виду, но на самом деле все мужчины подчиняются женщинам. Вы знали это, доктор Андрияненко?
Лиза изгибает бровь.
— Только если ошейник кажется шарфом.
— Точно. — Роуз делает маленький глоточек и сразу же кривится. — Кофе здесь отвратительный. В Канаде вообще не разбираются в сортах. Знаете, где подают настоящую арабику?
— Где?
— В маленькой кафешке у Гранд-театра. — Психиатр прищуривается. — Кстати, вечером они дают «Отверженных» на малой сцене. Я раздобыла два билета в ложу. Не составите мне компанию?
У Иры челюсть падает на пол.
Ей послышалось, или фиолетовая роза, ехидно улыбаясь, только что пригласила ее женщину в театр?..
За их столом повисает такая тишина, что становятся слышны мягкие вибрации телефона в кармане Гилмора. Но хирург, слишком увлеченный сценой за столом, молча сбрасывает звонок и возвращается к драме.
Ира медленно поворачивает голову к Андрияненко, открывает рот, чтобы сказать что-то вроде «Доктор Андрияненко сегодня вечером занята», но Лиза ее опережает:
— Я уже посмотрела. Только что. Простите, доктор Роуз, боюсь, я слишком стара для этих игр. Но попытка была неплохой.
Раздаются аплодисменты — Хармон, беззвучно хохочущий, сбивает ладони в рваном ритме.
Ира победоносно улыбается.
Да.
Это ее женщина.
* * *
— И ты бы пошла?!
— О боже. — Андрияненко закатывает глаза. — Это просто театр.
— С этой… с этой… — Ира задыхается от возмущения. — С ней?!
— Да, Ира, с ней. — Андрияненко раздраженно перебирает одежду в шкафу. — Черт, я не думала, что мне понадобится одежда для прогулок. Куда ты меня ведешь?
Медсестра стоит, подпирая плечом дверной косяк, и ее волосы, наэлектризованные до предела, того и гляди превратятся в змей и зашипят.
— Не скажу теперь! — Ира обиженно надувается. — Явно не в театр, где подают чудесную а-ра-би-ку, — ехидно добавляет она.
— Мы бы просто посмотрели спектакль. — Андрияненко достает бежевый пуловер. — Выпили бы по чашке той самой а-ра-би-ки, — передразнивает. — А после… — Снимает с себя платье. — Пошли бы куда-нибудь еще… — Вышагивает из туфель. — Может быть, у нас нашлись бы десятки общих тем. — Ставит одну ногу на пуф, осторожно снимая чулок. — И мы бы обсуждали их всю ночь. — Ставит вторую. — Может быть, мы бы даже стали близкими подругами. — Лиза осторожно складывает нейлон в специальный мешочек. — Пара минут, и я готова. Ира?..
У Лазутчиковой глаза черные, затянутые поволокой, страшные. Безумие плещется на самом донышке, горит алым пламенем, но наружу не выплескивается — контролируется сквозь сжатые зубы и рваное, хриплое дыхание.
Она говорит это так просто, словно рассказывает о поездке. Шопинг каждый день. Ева Роуз — на вечер в театре, хороший кофе, отличная постановка. У Иры идет кровь из прокушенной с внутренней стороны губы, а в животе комок наливается черным, вязким, противным.
Злость кипит, разъедает все мысли серной кислотой, рождает что-то странное, тягучее.
Андрияненко рефлексирует мгновенно — подходит, кладет руку на плечо, смотрит в глаза, плавится, как свеча.
— Неудачная шутка, да?
Ира качает головой, смаргивает тьму с кончиков ресниц:
— У меня проблемы с доверием. Видимо.
Андрияненко смотрит на нее. Долго, пристально. Пальцы перебирают ее волосы, накручивают локоны, отпускают. И снова.
— Прости, — говорит она наконец. — Больше никакой Евы Роуз.
— Ты не понимаешь. — Ира бессильно вздыхает. — Она бы стала для тебя женщиной на одну ночь. Она же такая фальшивая, с ног до головы приторная, будто ее медом намазали. Клеится к тебе, потому что ты красивая и успешная. Хочет сделать тебя трофеем. Неужели ты не видишь?..
Иру трясет — она и сама не знает почему, но ее бешено колотит, и руки заходятся в треморе, зуб на зуб не попадает.
Это, наверное, истерика. Внутренняя, беззвучная, бесслезная. Только органы сжимаются до состояния атомов, скручиваются в трубочки, пузырьками воздуха поднимаются к горлу, рождают сдавленный всхлип.
— Ира. — Андрияненко хмурится. — Ты в порядке?..
Вокруг оранжевыми завитками вьется энергия — сухая, нервная, бьющаяся. Лиза поджимает губы, кладет указательные и средние пальцы обеих рук Ире на виски, чуть надавливает.
— Т-ш-ш, — шепчет.
Массирует медленно, круговыми движениями, где-то нажимает сильнее, а где-то отрывается от кожи совсем, и снова, по кругу. Молча, без лишних слов, даже взгляд не переводит.
У Иры все внутри успокаивается, укладывается, сворачивается домашним котом с плюшевой шерстью, урчит и засыпает. Раздражение уходит, невыплаканные слезы растворяются в веках, дрожь превращается в пульсацию крови, а потом и вовсе пропадает.
Уставшее солнце в кармане ластится к коже, проникает внутрь, плещется в крови, распадается на элементы, путешествует по большому и малому кругу.
Секунду в комнате пахнет сиренью, а потом Ира распахивает глаза.
— Это… Это… Как ты?..
Андрияненко ведет плечами, ласково улыбается, целует ее в уголок губ:
— Это мой секрет. Так ты скажешь, куда мы идем?
* * *
Он такой зеленый-зеленый, словно весь покрыт крошечными изумрудами, а хвост у него желтый, канареечный, украшенный множеством светополос.
Ире вертолет кажется огромным зверем, поджидающим нужного момента, чтобы съесть ее, вобрать внутрь, вдавить в кресло и унести прочь от города, и она даже боится, сводит колени, но хорохорится, идет уверенно, не сбивая шаг.
Крышу окончательно сносит, когда Ира видит лицо Андрияненко — вытянувшееся от удивления, с широко распахнутыми глазами и приоткрытым ртом. Лазутчикова улыбается, сжимает ее ладонь в своей, переплетает пальцы, знает: если бы Андрияненко умела, то захлопала бы в ладоши от счастья.
Robinson R44 внутри совсем не страшный, а маленький и уютный — четыре сиденья, наушники с широким спиральным проводом и микрофоном, улыбающийся пилот; и лопасти винта гоняют воздух, лохматят волосы, превращают их в эпицентр урагана.
Ира и Лиза забираются, пристегиваются, надевают наушники. Слышат шумы, помехи, а потом — вдруг, резко — чистый голос пилота: приветствуем на борту, тридцать минут полета над ночным городом, наслаждайтесь и держитесь крепче.
Небо темно-синее, жадное, беззвездное; луны не видно, только черный кобальт кругом, ветер в голове, звон в ушах, и сердце где-то на уровне висков пульсирует, бьется, пытается убежать из грудной клетки, сорваться вниз, туда, где уже видны первые вспышки.
Оттава под ними мигает яркими огнями, рука Андрияненко находит руку Иры, сцепляет пальцы в замок, не выпускает; и столько чистого света такой глубокой ночью, что не разобрать — внутри он или снаружи, не понять толком, но глаз не отвести от вида за стеклом.
Окна у вертолета большие, почти панорамные, и город как на ладони — от реки Ридо, делящей город на три части, до холмов Ле Плато с покатыми вершинами и безумными неоновыми огоньками у подножий. И эти горы пугают Иру своей красотой, словно шепчут ей бархатными голосами, напоминают о том, какая она все-таки маленькая, крошечная, а они — мудрые гиганты, упирающиеся затуманенными макушками в небеса.
Ира видит шпиль Карлтонского университета; гринбелтовские яблочные сады, закрытые на зиму и заранее завешенные гирляндами к приближающемуся Рождеству; пешеходный Блео Бодж Трэйл — туристическую зону длиной в несколько километров на серо-зеленой равнине; видит Королевский Холл, знаменитый речной путь на Квебек, огни завода Лафардж, золотую эмблему гольф-клуба Ривермид, ночной Нью-Эдинбург — громкий и цветной молодежный район, прожектора которого прокладывают путь через галактику.
Они летят над Райвилем — безжизненным, мрачным и тусклым, и Ира на секунду окутывается тьмой, оказывается под колпаком неба. Под ногами разливается серый густой туман, стучат по стеклам капли дождя, в широкие рукава пальто забираются последние пары звезд, искрят и гаснут.
Андрияненко рядом вновь опережает ее с вопросом, и в наушниках Ира слышит ответ пилота: во всем районе от Гамлена до Алюметьера в эту ночь выключен свет как дань памяти бывшему главе пожарной службы — считается, что тот в прямом смысле слова сгорел на работе.
Лиза выдает что-то вроде «ужас какой» и отворачивается обратно к окну.
Кристалл Бэй и Кристалл Бич под ними утопают в белизне света — самые красивые районы Оттавы имеют даже собственную вывеску на достаточно большой высоте и выложенные на возвышенности буквы «CRYSTAL». Ира долго не может отвести глаз от огромной, на все побережье, надписи — она притягивает ее словно мотылька.
Оттава — река, на которой построен город, — с двух сторон выложена световой линией, и этот мягкий, светло-голубой контур выделяется на фоне остальных красно-оранжевых всполохов, кажется уютным и домашним.
Они летят вдоль воды, против линии движения. Мягко снижаются, рассматривая аккуратные трехэтажные дома, построенные вдоль набережной, народные гуляния, световое шоу, силуэты людей-муравьев. Снова набирают высоту, описывают последний круг, любуются островом Виктория, в такое время суток словно плещущимся в лунном свете, и через весь Сентертаун возвращаются на крышу двадцатидвухэтажного здания возле Девар Плазы.
Ира выбирается первой, вдыхает воздух большими глотками, растирает затекшие уши, подает руку Андрияненко, пытающейся бороться с ветром.
Пилот улыбается, вскидывает большой палец вверх, отворачивается от них, заглушает двигатель. Ира молчит, только смотрит, смотрит, смотрит на Андрияненко, у которой — наверное, впервые в жизни — не находится слов.
— Это… Это…
Стоят на самом краешке крыши, смотрят на небо, держатся за руки, и волосы Лизы такие белоснежные, что их можно принять за россыпь воздушных звезд, тех самых, пойманных в рукава над бездонным Райвилем.
— Это…
Андрияненко все еще не может ничего сказать, а у Иры уже щеки болят от улыбки, губы ноют, и тепло-тепло, почти жарко. Понимает, осознает: вот ради этого момента, ради этой женщины стоит ставить на кон всю себя.
Ради того, чтобы целовать ее запястья; творить яркое и взрывающееся; рассыпать салют на небе, путать пасьянсы звезд.
Так страшно, что если сейчас моргнуть, то Андрияненко рассыплется, исчезнет, растворится; но Ира моргает, и расплывчатый, подсвеченный огнями ночного города силуэт все еще стоит рядом — и смотрит.
Смотрит.
Смотрит.
У Лизы в глазах кусочки ночного неба; у Иры в груди жжется, пылает нежность.
— Я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя. — И голос срывается и дрожит, разливается, вдыхает новую жизнь, забирается в легкие, течет вместе с кровью внутри; в груди половинка сердца (остальную Кларк забирает себе), и мятно пахнет сигаретами, хотя никто из них не курит.
Ира не может сказать ничего кроме идиотского цикличного «я люблю»; Андрияненко не может ответить, потому что забыла, как говорить.
Так и стоят: сильная женщина, оказавшаяся маленькой девочкой, и маленькая девочка, оказавшаяся сильной женщиной; поди разбери, кто есть кто, расставь приоритеты, развесь ярлыки.
Лиза целует ее первая, шепчет: «спасибоспасибоспасибо», почти плачет, говорит о мечтах, которые никто никогда не исполнял, и бесконечно повторяет: «как ты запомнила вообще, ну как ты запомнила», а медсестра только улыбается.
Раньше Ира боялась вспомнить.
Теперь она боится забыть.
* * *
Ее кожа на вкус как пропитанные солнечными лучами яблоки. Теплая, терпкая. Ира проводит языком по ключице, оставляет дорожку поцелуев на скуле, мажет губами по щеке, прижимает к себе, ловя последний резкий вдох.
Вокруг все звенит от нежности, утопает в серебре ее влажных блестящих глаз, горячим дыханием собирается на сухих губах, стелется туманом по кровати.
— Каждый раз я будто трогаю небо, — говорит Андрияненко, утыкаясь носом в плечо Иры. — Пальцами провожу по самой низкой его точке, для других недосягаемой.
— И какое оно — небо? — Ира баюкает ее в ладонях.
— Сегодня — вишневое.
Медсестра смеется — тихонечко, едва слышно, и смех искорками пляшет в ее карамельно-золотистых глазах.
— Я утром мечтала о вишнях, — шепчет. — Знаешь, таких спелых, налитых соком. Чтобы губы окрасились. Кто же знал, что они растут так высоко.
Она вдыхает солнце — зарывается в ее волосы пальцами — закрывает глаза. Прислушивается: где-то под коленками все еще бьет током, но отпускает, укутывает в пряную нежность. Андрияненко не пахнет сигаретами, в ней совсем нет ментола этой ночью — может, они оказались ей больше не нужны, может быть, просто забыла или не хочет, но без вечной горечи она кажется совсем девчонкой, не знающей жизни.
Ее маленькой яблочной девочкой.
— Что ты хочешь? — Лиза все еще лежит в ее ладонях, почти не шевелится, только дышит спокойно, размеренно, опаляет кожу медсестры своим дыханием.
— А я думала, я глупая. — Ира перебирает пряди белоснежных волос. — Это же на то и мечта, чтобы ничего взамен не просить. Ты будто… Принимаешь подарок от неба.
— Вишневого?..
— Вишневого. — Она серьезно кивает.
У нее такие тонкие запястья, думает Ира. Перехватывает руку, подносит ее ко рту. Целует пульс, едва касаясь губами кожи, и в глазах темнеет от воздушной нежности, от чувства ее жизненного ритма, биения крови о поверхность кожи.
— Ира, я… — Андрияненко выдыхает.
Прикусывает кожу на ее плече.
— Я не…
А Ира улыбается сама себе: нашла-таки слабое место, точку отсчета Андрияненко. Языком читает вязь голубых линий, рисует бесконечность, чувствует, как Лиза царапает ее спину другой рукой.
Бесконечность делится на ноль, описывает полукруг и рождает звук. Едва слышный, хрупкий, почти стеклянный, он срывается с губ Андрияненко и гаснет, едва соприкоснувшись с кожей.
У Иры внизу живота все скручивается в узел.
Медленно-медленно она ведет пальцами по впалому животу Андрияненко, цепляет тазобедренные косточки. Губы находят губы, прижимаются, рождают пустую радиоволну — только треск да помехи, белый шум, межпространственная тишина.
Ира пробирается ладонью между сведенных коленей Андрияненко и сразу же ощущает это — напряжение в каждой ее мышце, натяжение всей нервной системы, дрожь клеточек тела. Отрывается от губ, возвращается к запястью, касается лепестков кожи. На смену яблокам приходит полынь и горечь, маками расцветают отметины от слишком крепких поцелуев, Лиза сдается, распадается под ее решимостью — проводит ногтями по лопаткам, до боли прикусывает кожу, хрипло дышит.
Сбивается на стоны.
У медсестры от этого звука голова с плеч сносится, пальцы сводит судорогой, колени подрагивают, в груди зудит, ноет и тянет, словно едва зажившая ранка покрывается темной корочкой.
Андрияненко такая влажная, до неприличия мокрая, возведенная в абсолют, сносящая крышу и тесная, что Ира только и может, что сильнее прижимать ее к себе и сильнее вжиматься самой. Скомканная до размеров карманной звезды, насыщенная хинином и кориандром, Лиза подается навстречу каждому движению, теряясь в рваных стонах.
Такая тугая.
Живая.
Настоящая.
Рот приоткрыт, губы горячие и сухие, ресницы дрожат, на щеках румянец пятнами. Жадная, жаркая, пылает под ее пальцами, сминается, рвется.
Замирает на мгновение.
Натягивается струной.
Звенит финальным аккордом.
Фейерверком из бьющегося стекла.
Громким стоном, повисшим в воздухе.
И срывается в одно сплошное хриплое простипростипрости.
Ира реагирует не сразу — ей нужна половина минуты на то, чтобы осознать происходящее. Секунду назад Андрияненко жадно тянулась к ее губам, теперь скукоживается и жмурится, словно в ожидании удара.
Будто Ира сделала что-то не так.
Она такая крошечная и хрупкая, лежащая на ее ладонях, запыхавшаяся, с раскраневшимися щеками и корочкой на сухих губах, что у Иры подкатывает к горлу комок нежности, и она целует ее лицо, держит его в своих руках, прижимается к губам.
Жалость — зеленая, едкая, щекочущая нос — смеется, обнажая беззубый рот, оставляет за собой малахитовые разводы, находит свое место в сердце, точит один из его углов, словно рассасывает мятный леденец.
Яблочное зернышко, думает Ира. Она такая же крохотная.
— Лиза.
Кислит во рту, чуть царапает нёбо, задерживается на кончике языка. Лиза — неспелая вишня, августовский сон зимой, солнечное плато высоких гор. Лиза распахивает утром окна, Лиза совсем не курит, Лиза громко смеется, у Лизы счастливо горят глаза.
Лиза царапает ее спину, всхлипывает в плечо, высунув язык, склеивает бумажное сердце. Лиза пахнет яблоками и вишнями, Лиза любит своего брата, прятки по палатам больниц и холодный сладкий кофе.
Лиза совсем другая, непохожая на доктора Андрияненко.
— Тебе лучше уйти, — сдавленно произносит она.
— Никуда я не пойду. — Ира натягивает одеяло на них обеих. — И вообще, хватит пытаться меня прогнать. Ты теперь не одна.
Андрияненко все еще в ее руках, словно созданных только для нее одной. Будто кто-то наверху заранее знал, что в жизнь Ирины Лазутчиковой придет вот такой нейрохирург, которому будут нужны самые простые человеческие вещи.
— Я ведь тебя люблю, — улыбается. — Любой люблю, слышишь? Совсем любой. Да даже если бы ты убила десятки людей, я бы не отказалась от тебя. И я не собираюсь уходить только потому, что какой-то ублюдок так с тобой обращался. Потому что виноват в этом только он, понимаешь? Не ты.
Лиза молчит, но черты ее лица разглаживаются. Они лежат в коконе из одеял и простыней, представляя, что в мире нет забот, что им не надо выбираться из объятий друг друга и пытаться жить дальше.
Темнота кажется доброй и ласковой, ластящейся к рукам, требующей внимания.
И Ира вдруг понимает.
— Ты спрашивала, что я хочу за твою мечту. — Медсестра касается губами ее виска. — Расскажи мне.
* * *
Они всегда смотрят только на нее — ходячая серебристая вьюга со снежными глазами и солнцем, живущим в волосах, привлекает куда больше обыденных мальчиков с дулами пистолетов в руках и девочек с криво накрашенными бордовыми губами. Подойти боятся — только застенчиво улыбаются, изредка протягивая руки — с опаской, вдруг откусит по локоть.
У Лизы золотые волосы до лопаток, собранные в два низких хвоста, три слоя туши на ресницах и вульгарная фиолетовая помада. Лиза умеет быстро бегать и громко кричать, заявляя о себе. Слава бежит впереди нее: доктор Рэй пригревает на груди девочку-переучку с бетонным сердцем и божьими руками.
Кто-то крестится. Некоторые зажимают между зубов дуло дробовика, приветствуя ее фейерверком из кровавых ошметков мозгов.
Профессор, никак, совсем свихнулся.
Лиза приходит не одна — ведет за ручку тощего паренька с копной светлых кудряшек и скулами, о которые можно порезаться. Имя Чарли становится нарицательным, синонимом к слову «жалость». Он нелеп, худощав, болезненно бледен и двух слов связать не может.
Старшая Андрияненко в свои двадцать четыре расставляет приоритеты: всех людей — к чертям, коллег — на расстояние двух ружейных выстрелов, брата — возле себя, чтобы не отходил ни на шаг. Учится славно, схватывает на лету. И заведующий Рэй, и пожилой онколог Хилл, и видавший виды невролог Брукс — все видят в ней будущее. Лаковое, блестящее, выложенное успехами. Рэй с нее пылинки сдувает, ставит вторым ассистентом на важные операции.
Андрияненко все делает блестяще: режет и зашивает, вырезает и склеивает, рисует золотые сечения в тетрадях и пишет непонятным почерком конспекты, определяет инструментарий с завязанными глазами.
У тебя мозг на кончиках пальцев, говорит Хилл, хлопая ее по худому плечу в оборванной майке. Вы можете ей гордиться, профессор.
Лиза острая на язык, меткая, юркая. Звенит браслетами на поцарапанных руках, смотрит с вызовом, курит одну за другой, влюбляет в себя старшекурсников. На вечеринки не ходит, корпит ночами за книгами, утром возится с братом, днем и вечером отрабатывает практику — даже в те дни, когда ее нет.
Любить ей некогда — и некого. Она бьет сердца первой, отрезает нити, что к ней ведут, стирает номера телефонов и вычеркивает лишних. У нее есть Чарли: отрада ее глаз, полость в ее сердце, сплошная головная боль нелепых выходок.
У Лизы, конечно же, кто-то есть: умные мужчины сильно старше ее пытаются за ней поспевать, но быстро отстают. Лиза ныряет с головой в очередного, а утром убегает, оставляя чужую постель ледяной и почти нетронутой. Секс при такой жизни теряет значимость.
Андрияненко становится символом, путеводной звездой: лиловое клеймо на губах, комочки дешевой туши на ресницах, длинные хвостики за спиной. И все, кто проходит мимо, все, кто молча наблюдает из-за углов, все они понимают: далеко пойдет.
Вместе с братом, разумеется.
Чарли на три года младше, учится на психиатра, заканчивает этой осенью — холодной, ветреной — приносит диплом с отличием: Университетский колледж Лондона, полная программа, табель со сплошными А. Младший Андрияненко дышит в затылок старшей: пишет постдипломную исследовательскую работу, оформляется стажером в неврологию, а затем уходит в соседний блок, не имея прочной почвы под ногами.
Лиза переплывает три реки — Коцит, Флегетон и Лету — ради брата. Идет по головам, топчет тяжелыми армейскими ботинками всех, кто внизу. Топит их в адских водах окончательно, с головой. Все херня, заявляет Рэю. Дайте ему шанс, умоляет. Ради меня, на коленях ползает.
Она сажает его в кресло психиатра, она дает ему подзатыльники, бьет маленькими кулачками по груди, замахивается стеклянной вазой: я убью тебя, шипит, если не оправдаешь его доверие.
Я тебя сожгу, обещает старшая Андрияненко. На костре, во дворе, при луне. И бровью не поведу, когда орать будешь.
Лиза прибирает к рукам Джейка Нила — нейрохирурга с двумя учеными степенями — окутывает его собой, смотрит огромными распахнутыми глазами, терпит сложный характер. Заражается его цинизмом, впитывает, как губка, его опыт. Под руку лезет, мешается, ластится у ног. Джейк только рад — треплет ее светлые волосы, ночью берет с собой на дежурства, даже разрешает сидеть в углу для санитаров на своих операциях. Воспитывает, ставит на ноги.
К двадцати пяти в ее цепких длинных пальцах скальпель порхает бабочкой, когда Андрияненко на выпускном ординаторском проекте копается в мозгу очередного расходного материала. Ничего не меняется: все те же комочки на ресницах, все та же вульгарная помада, все те же два длинных хвостика. Только взгляд теперь состоит из стекла и железа, пронизывает сталью каждого, кто подходит ближе чем на метр. Андрияненко за себя горой — вцепится в глотку, отгрызет руку, лазером вскроет голову. Выстроила вокруг себя бастион со стенами, объятыми пламенем.
Лиза движется вперед, по той самой прямой, но не может пройти мимо него — единственного, кто ее не боится.
И ей бы ускорить шаг, скользнуть незаинтересованным взглядом, хлопнуть дверью неврологического отделения, но она не может. Останавливается, вперивает цепкий взгляд в его точно такие же серые глаза, осматривает с головы до ног: лохматый, взъерошенный, с трехдневной щетиной и дорогими, совершенно не подходящими к белому халату часами.
Мосс возвращается из командировки — юг Австралии, исследовательские работы — и привозит вместе с запахами лета ворох цветных рубашек: синих, изумрудных, красных. Но в тот день на нем молочный шоколад, и почему-то именно это Лиза запоминает лучше всего.
Еще брелок на ключах, телефон последней модели, оправу очков в несколько ее зарплат и теплую, крепкую ладонь в ее руке.
Эндрю за тридцать, в его голосе бархат и уверенность, у него свой кабинет с алыми креслами и неудачный брак за спиной. Он живет в Белгравии в огромном лофте, ездит на хорошей машине и умеет заставить замолчать любого одним взглядом.
Однажды они снова сталкиваются в коридоре, и в ее память врезается кофе, которым он ее угощает, — две ложки молотого и много-много молока.
Именно тогда каждый сантиметр ее зацелованной чужими губами кожи начинает гореть от желания превратиться в разорванную ткань под его пальцами.
Она прячет этот роман в чугунной клетке ребер, лелея его под сердцем, отдает всю себя — молодая женщина, неплохой врач, низкие хвосты темно-золотых волос. Он пьет звездное молоко, которое течет у нее вместо крови, и ощущает себя самым счастливым монстром на свете.
Лиза делит дни с ним на хорошие и плохие. В хорошие дни Андрияненко дарит ему звезды, седлает его бедра прямо на рабочем месте, мягко и плавно покачивается сверху, и кончики ее хвостиков лезут ему в лицо, щекочут кожу под рубашкой. Эндрю называет ее красивой и целует обнаженные слишком большим вырезом драной футболки плечи.
В плохие дни она царапает его, стервозно кричит, отбившись от рук, и шипит, когда ему хочется большего — например, атласных лент и шелковых простыней. В эти моменты он кажется ей богом, обрушивающим крыши храмов на головы верующих. И там, среди толпы, стоит она — потому что ее небо тоже падает с каждым резким движением, с каждой полоской боли, с каждым резким выдохом сквозь сжатые зубы. Она пищит и извивается под ним змеей, замолкая только тогда, как он кладет свою ладонь на ее раскрашенный фиолетовым рот.
Он все чаще распускает ее хвостики, собирает их в высокую взрослую прическу с одной-единственной выбивающейся прядью, за которую любит дергать исподтишка, пока она стоит в очереди к автомату за кофе. Покупает ей белье — сплошные кружева — и цветы, возит в рестораны и берет лучшие места на премьеры спектаклей.
И однажды, положив руки на руль своей двухдверной спортивной «Ауди», он говорит таким простым, обыденным тоном:
— Давай поженимся.
Она сидит на пассажирском, непристегнутая, молчаливая, утратившая свою глянцевость, и Эндрю до смерти хочется ударить по тормозам, чтобы она вылетела головой вперед через лобовое стекло, раскрасив белый кожаный салон в бордовую соль.
— Давай, — отвечает Лиза.
Она не верит в сказки. И, конечно же, не верит, что он встанет на одно колено, произнесет клятвы вечной любви и нацепит на нее отвратительно пошлый бриллиант.
Зря?..
Он ведь действительно серьезен — выбирает ей платье, подбирает фату и букет. Тонкий золотой ободок кольца с крупным камнем идеально размещается на ее хрупком безымянном пальце, а она — в должности нового нейрохирурга Роял Лондон Хоспитал. Эндрю терпит все ее бабские причуды вроде обсуждения блюд на свадебном ужине, отпускает с братом на все четыре стороны, позволяя самим выбрать цвета приглашений и составить списки гостей.
У Мосса никого нет. Ни сестер, ни братьев, ни семьи. Они все спрятаны слишком далеко, так чтобы Лорейн не дотянулась до его прошлого. А ей это и не надо.
За час до торжества она в последний раз смотрит на себя в зеркало. Нет больше двух хвостиков, драной майки и сумки с десятками нашивок. Нет больше маленькой Лизы, яблочного зернышка, вишневой косточки, крошечной девочки. Есть миссис Андрияненко — со своей фамилией (единственное, что осталось от нее прежней), белым кружевом и туфлями, нещадно натирающими ноги.
Больше не седлает его бедра в обеденный перерыв, не забирается на колени, не ловит случайные поцелуи в коридорах. Теперь приносит кофе, гладит его рубашки, ранит палец иглой, ранит взглядом его. Устала от всего этого.
Устала от себя самой.
Мосса она бесит. Раздражает. И пусть все остается на своих местах, пусть идет своим чередом, он-то знает: она теперь его жена. И это выводит из себя настолько, что хочется кричать. Он ненавидит эту свою полусвободу, ненавидит себя, ненавидит ее. До дрожи в пальцах, до прорех в ее позвоночнике. Он берет ее каждую ночь, впивается пальцами в бедра, оставляет черные синяки. Тянет за волосы, почти вырывает их, смахивает с рук, понимает: ошибся.
Она терпит, храбрится. Носит это «миссис» гордо, с высоко поднятой головой. Отвечает на звонки, заполняет семейные бумаги, держит на себе дом. Ничего не говорит и не просит.
Не жалуется ни разу — послушно принимает его в себя, будто двадцать четыре часа в сутки к нему готова, послушно стонет, послушно молчит, послушно проявляет инициативу или лежит, привязанная к железному изголовью ненавистным мягким атласом.
Однажды он делает это с ней особенно больно. Может быть, потому что у нее тянет низ живота, или просто плаксивое настроение, но она не слушается, кричит во все горло, умоляет прекратить, оставить в покое. Он не слушает, конечно же. Он вообще ее больше никогда не слушает. Замолчи, шипит, кусая тонкую кожу. Замолчи, ты такая громкая, я не могу сосредоточиться. Замолчи, замолчи, замолчи.Поэтому она уходит. Собирает свои десять рубашек и одни джинсы в сумку — и уходит в ночь. Сидит, пережидает у Чарли — все о ней знающего, понимающе молчащего. Чарли вообще у нее спаситель номер один. Никогда ничего не спрашивает, не лезет не в свое дело. Пару раз предлагает помощь, но получает ледяное «все в порядке». Поэтому Лиза сидит на его огромной кровати, пьет ледяное пиво и играет в видеоигру. Делает вид, что все в порядке. Возвращается под утро, садится на крыльцо дома, закуривает. Бросает сумку с вещами на ступени рядом. Жалобно всхлипывает.
Ему до перерезанного горла хочется стать вдовцом.
Но Эндрю поднимает ее, на руках вносит в дом, укладывает в постель, ложится рядом. Просит прощения, царапает щетиной лицо. И за одно это — за то, что он не трогает ее, — она его прощает.
За час до развода Елизавета Андрияненко смотрит на себя в зеркало. Синяки и ссадины, шрамы и порезы. Морщится, но больше не плачет. Выжала из себя всю жалость, пережила все самое страшное. В горе и в радости.

Импульс |Лиза Ира|Where stories live. Discover now