21

60 1 0
                                    

В первые годы болезни Гант еще не утратил былой энергии, хотя она несколько ослабела. Вначале лечение Кардьяка приносило ему значительное облегчение и выпадали спокойные периоды, когда он почти верил в свое выздоровление. Но бывало, что он за одну ночь впадал в хнычущую сенильность, по нескольку дней лениво лежал в постели и расслабленно подчинялся своему недугу. Такие переломы обычно наступали сразу же вслед за буйным запоем. Все питейные заведения города были закрыты уже несколько лет: Алтамонт одним из первых проголосовал за «местный запрет».
Гант благочестиво отдал свой голос за чистоту нравов. Юджин запомнил этот давний день, когда он гордо провожал отца к урнам для голосования. Воинствующие «сухие», чтобы показать всем, как они намерены голосовать, прикрепляли к лацканам белые розетки. Это был знак чистоты. Нераскаянные «мокрые» носили красные розетки.
День искупления, возвещенный неистовыми вострублениями в протестантских церквях, занялся над закаленной армией хорошо вымуштрованных трезвенников. Те «мокрые», которые победоносно выдержали натиск церковной кафедры и домашнего очага — число их (увы, увы!) было незначительно, — пошли на смерть с героической решимостью и благородством, позаимствованными у людей, которые гибнут, самозабвенно сражаясь против неисчислимой толпы.
Они не знали, какой высокий принцип отстаивают: они знали только, что противостоят общине, пропитанной поповским духом, — самой страшной силе в маленьких селениях. Им никто не говорил, что они встали на защиту свободы; багроволице и упрямо они, ощущая в ноздрях крепкий бурый запах стыда, встали на сторону красноносого, краснолицего, расточительного Демона Алкоголя, дышащего перегаром. Так они и шли, увенчанные листьями винограда, окутанные добрыми парами ржаного виски и с мужественными неуступчивыми улыбками на решительных губах.
Когда они приближались к урнам, ища взглядом боевых товарищей, точно окруженные рыцари, ревностные церковные деятельницы города, склонившиеся, подобно охотницам с натянутыми сворками в руках, отдавали команду ученикам воскресных школ, только того и ждавшим. Одетые в белое, сжимая в маленьких кулачках крохотные древки американских флажков, эти пигмеи, чудовищные, как бывают чудовищны только дети, когда их превращают в покорные рупоры лозунгов и праведных кампаний, кидались с визгливыми воплями на очередного Гулливера.
Вон он, дети! Ату его!
Кружась вокруг намеченной жертвы в диком колдовском хороводе, они пели пискливыми пустыми голосами:

Мы — святая радость матерей,
Будущие граждане страны.
Так ужли страданьям с юных дней
Будем вами мы обречены?

Откажитесь от привычки злой,
Матерей и жен утишьте боль,
В пользу их отдайте голос свой,
И да сгинет Демон Алкоголь!

Юджин содрогнулся и поглядел на белую эмблему Ганта с застенчивой гордостью. Они благополучно прошли мимо злополучных алкоголиков, которые островками в пенистых волнах младенческой невинности злобно улыбались в задранные личики святой радости матерей.
Будь они мои, я бы расписал им задницу, думали они — но не вслух.
Перед гофрированными железными стенами склада Гант на минуту остановился, отвечая на пылкие поздравления нескольких дам из Первой баптистской церкви — миссис Таркинтон, миссис Фэгг Сладер, миссис Ч. М. Макдонелл и миссис У. Г. (Петт) Пентленд, которая, густо напудренная, душно шуршала длинной юбкой из серого шелка и благородно морщила нос над воротником на китовом усе. Она питала к Ганту теплую симпатию.
— Где Уилл? — спросил он.
— Помогает торговцам спиртным набивать карманы, вместо того чтобы здесь помогать божьему делу, — ответила она с христианской злостью. — Никто, кроме вас, не знает, мистер Гант, что мне приходится переносить. Вам у себя дома тоже ведь приходится переносить пентлендовские выверты, — добавила она с прозрачной многозначительностью.
Он соболезнующе покачал головой и устремил печальный взгляд в канаву.
— О господи, Петт! Мы прошли сквозь жернова — и вы и я.
Запах сохнущих корений и лаврового листа на складе крутой спиралью ввинчивался в узкие щели его ноздрей.
— Когда настает час высказаться за благое дело, — объявила Петт остальным дамам, — Уилл Гант всегда бывает готов выполнить свой долг.
Он поглядел на запад, в сторону Писги, далеко видящим государственным взглядом.
— Спиртное — это проклятие и забота, — сказал он. — Оно приносило страдания неисчислимым миллионам…
— Аминь, аминь! — негромко, нараспев произнесла миссис Таркинтон, ритмично покачивая широкими бедрами.
— …оно приносило нищету, болезни и страдания сотням тысяч семей, разбивало сердца матерей и жен и вырывало хлеб изо рта осиротевших малюток.
— Аминь, брат.
— Оно… — начал Гант, но в этот миг его беспокойный взгляд упал на широкую красную физиономию Тима О'Дойла и на свирепую обакенбарденную алкоголичность майора Амброза Нетерсола, двух видных кабатчиков, которые стояли неподалеку от двери, всего в шести футах от него, и внимательно слушали.
— Валяйте говорите дальше, — потребовал майор Нетерсол грудным басом лягушки-быка. — Валяйте, У. О., только, бога ради, не рыгните.
— А, черт! — сказал Тим О'Дойл, вытирая тоненький ручеек табачной жвачки с уголка толстого обезьяньего рта. — Сколько раз я видел, как он шел к двери, а вы ходил в окно. Когда мы видели, что он идет, так нанимали двух помощников откупоривать бутылки. Он, бывало, платил буфетчику премию, чтобы тот открыл заведение пораньше.
— Не обращайте на них внимания, сударыни, прошу вас, — сказал Гант уничтожающе. — Они низшие из низких, ополоумевшие от виски подонки человечества, даже не заслуживающие того, чтобы называться людьми, так они дегенерировали в обратном направлении.
Широко взмахнув широкополой шляпой, он скрылся за дверью склада.
— Черт побери! — одобрительно сказал Амброз Нетерсол. — Никто, кроме У. О., не умеет завязывать человеческую речь в такие узлы.
Но не прошло и двух месяцев, как он уже горько вопиял от неутоленной жажды. Год за годом он выписывал из Балтимора разрешенную квоту — галлон виски на две недели. Это была эпоха тайных забегаловок. Весь город был минирован ими. Преобладающими напитками были скверное ржаное виски и кукурузный самогон. Он старился, он был болен, он все еще пил.
Жиденькая струйка похоти с трудом ползла по пересохшему оврагу желания и завершалась сухой бесплодностью сластолюбивых прикосновений. Он дарил хорошеньким летним вдовушкам в «Диксиленде» деньги, белье и шелковые чулки, которые натягивал на их красивые ноги в пыльном полумраке своей маленькой конторы. Улыбаясь с невозмутимой нежностью, миссис Селборн медленно протягивала тяжелые ноги, чтобы их с теплым звонким шлепком перехватил его подарок — зеленые шелковые подвязки. Потом — облизывая большой палец с хитроватой узкой улыбкой — он рассказывал.
В отсутствие Хелен второй этаж дома на Вудсон-стрит сняла соломенная вдова сорока девяти лет с высоко уложенными, крашенными хной волосами, подпертой корсетом грудью, выпяченными по крутым диагоналям архитектурными бедрами, мясистыми веснушчатыми руками и рыхлым свинцово-дряблым лицом в штукатурке яркой косметики.
— Смахивает на авантюристку, а? — с надеждой говорил Гант.
У нее был сын. Четырнадцать лет, круглое оливково-смуглое лицо, мягкое белое тело и тонкие ноги. Он сосредоточенно грыз ногти. Волосы и глаза у него были темные, лицо исполнено печальной скрытности. Он был благоразумен и в нужный момент незаметно исчезал.
Гант приходил домой раньше обычного. Вдова весело покачивалась в качалке на крыльце. Он изысканно кланялся и называл ее «мадам». Она кокетливой кошечкой болтала с ним, наваливаясь на скрипящие перила лестницы. Она уютно улыбалась ему сладкой улыбкой. Она без церемоний проходила через гостиную, где он теперь спал. Как-то вечером, едва он вошел в дом, она появилась из ванной, распространяя легкий аромат наилучшего мыла и колыхаясь в огненно-красном кимоно.
Очень еще красивая женщина, подумал он. Добрый вечер, мадам.
Он встал с качалки, отложил в сторону хрустящие листы вечерней газеты (республиканской) и снял стальные очки с широкой лопасти своего носа.
Она пружинистой походкой подошла к пустому камину, оттягивая кимоно на груди руками в синих прожилках.
Быстро, с веселой усмешкой, она распахнула кимоно, открыв худые ноги в шелковых чулках и пухлые бедра в ярких пышных оборках голубых шелковых панталон.
— Миленькие, правда? — прощебетала она приглашающе, но несколько неопределенно. Затем, когда он живо шагнул вперед, она ускользнула, как грузная менада, провоцирующая вакхическую погоню.
— Яблочки, — согласился он, включая все.
С этих пор она начала готовить ему завтрак. Элиза взирала на них из «Диксиленда» горькими глазами. Он не обладал талантом притворства и скрытности. Его утренние и вечерние визиты стали короче, выражения умереннее.
— Я знаю, чем вы занимаетесь, — сказала она. — Не воображайте, будто я не знаю.
Он смущенно ухмыльнулся и облизнул палец. Ее рот несколько секунд подергивался в тщетной попытке заговорить. Она пронзила жарящийся бифштекс и перевернула его на сырую спинку, мстительно улыбаясь в клубящемся столбе жирного синеватого чада. Гант неловко потыкал ее в бок негнущимися пальцами; она визгливо запротестовала, сердясь и посмеиваясь, и сделала неуклюжий, негодующий шаг в сторону.
— Убирайтесь! Я не желаю, чтобы вы тут увивались. Время для этого прошло. — Она засмеялась с язвительной насмешливостью. — А ведь вы жалеете? Хоть присягнуть! — продолжала она, помяв губы секунду-другую, прежде чем заговорить. — Постыдились бы! Все над вами смеются у вас за спиной.
— Лжешь! Клянусь богом, ты лжешь! — великолепно загремел он, задетый ее словами. Тор, мечущий молот.
Но его новая любовь очень быстро ему надоела. Он был утомлен и испуган таким быстрым пресыщением. Некоторое время он давал вдове кое-какие деньги и не напоминал ей о квартирной плате. Теперь свои бешеные проклятия он адресовал ей и, расхаживая по лабиринту мраморов в мастерской, зловеще бормотал себе под нос, ибо понял, что его дом утратил былую свободу и он посадил себе на шею деспотическую старую ведьму. Как-то вечером он вернулся домой в пьяном исступлении, выгнал ее из спальни неодетую, без зубов и ненаштукатуренную. Она убегала от него, волоча за собой зажатое в подагрических пальцах кимоно. В конце концов он загнал ее во двор к большой вишне и начал бегать за ней вокруг ствола, завывая, свирепо размахивая руками, а она щебетала от страха, бросала расщепленные взгляды и туда, и сюда, и повсюду, где подслушивали соседи, натягивала смятое кимоно, слегка прикрывшее непристойную пляску ее грудей, и взывала о помощи. Помощь не явилась.
— Стерва! — вопил он. — Я убью тебя. Ты выпила мою кровь, ты довела меня до гибели и упиваешься моими несчастьями, с дьявольской радостью прислушиваясь к моим предсмертным хрипам, кровожадное и противоестественное ты чудовище.
Она ловко оставляла ствол между ним и собой, а когда поток проклятий на мгновение занял его внимание целиком, на окрыленных страхом ногах выскочила на улицу и бросилась в убежище таркинтоновского дома. Пока она приходила в себя в успокоительных объятиях миссис Таркинтон, истерически всхлипывая и растирая промоины на своем жалком накрашенном лице, до них доносились мечущиеся хаотические шаги в стенах его дома, громкий треск падающей мебели и его яростное ругательство, когда он упал на пол.
— Он убьет себя! Он убьет себя! — вскричала она. — Он не понимает, что он делает. Боже мой, — плакала она. — За всю мою жизнь ни один мужчина никогда со мной так не разговаривал.
В стенах своего дома Гант тяжело упал на пол. Наступила тишина. Вдова боязливо поднялась.
— Он неплохой человек, — прошептала она.
Как-то утром в начале лета, после возвращения Хелен, Юджина разбудили возбужденные крики и шарканье подошв по коротким деревянным мосткам, которые огибали заднюю стену дома и вели к домику для игр — маленькому сооружению из сосновых досок с единственной затхлой комнатой внутри: он мог бы почти дотянуться до карниза домика, если бы сполз к краю крыши, круего уходившей вниз от окна мансарды, где он спал. Домик для игр был еще одним неожиданным порождением гантовской фантазии: он был построен для детей, когда они были еще маленькими. В течение многих лет им не пользовались, и он превратился в восхитительное убежище; воздух, запертый в нем, застоявшийся и прохладный, был навеки пропитан ароматом сосновых досок, ящиков с книгами и пыльных журналов.
Последние несколько недель в домике проживала Энни, южнокаролинская кухарка миссис Селборн — полная красивая негритянка тридцати пяти лет, с кожей насыщенного медно-коричневого цвета. Она приехала провести лето в горах, рассчитывая подрабатывать в отеле или в пансионе, — она была хорошей кухаркой. Хелен наняла ее за пять долларов в неделю. Поступок, продиктованный гордостью.
В это утро Гант проснулся раньше обычного и задумчиво уставился в потолок. Потом встал, оделся и в кожаных шлепанцах бесшумно прошел по мосткам в домик. Хелен разбудили громогласные протесты Энни. Вся в мурашках дурного предчувствия, она сбежала по лестнице и наткнулась на Ганта, который, заламывая руки и испуская стоны, расхаживал взад и вперед по прачечной.
Двери были распахнуты, и она услышала, что негритянка возмущенно разговаривает сама с собой и стучит ящиками, собирая свои вещи.
— Я к такому не привыкла. Я замужняя женщина, вот что. Я в этом доме лишней минуты не останусь.
Хелен в ярости накинулась на Ганта и встряхнула его за плечи.
— Ах ты, мерзкий старикашка! — закричала она. — Как ты смеешь!
— Боже милосердный! — хныкал он, топая ногой, словно ребенок, и меряя комнату шагами. — За что ты так меня испытуешь на старости лет! — И он принялся тщательно всхлипывать. — У-у-у-у! О Иисусе, это страшно, это ужасно, это жестоко, что ты наслал на меня такую кару!
Его пренебрежение логикой достигало парнасских высот. Он винил бога за то, что попался, он рыдал потому, что был изобличен.
Хелен кинулась в домик и мольбами и уговорами попыталась умиротворить негодующую Энни.
— Ну ладно, ладно, Энни, — упрашивала, она. — Я тебе прибавлю доллар в неделю, если ты останешься. Забудь про это.
— Нет, мэм, — упрямо отвечала Энни. — Я тут не останусь. Я его боюсь.
Гант на секунду прерывал свои метания и настораживал чуткое ухо. При каждом решительном отказе Энни он испускал тяжкий стон и возобновлял ламентации.
Люк, спустившийся вниз, нервно подпрыгивал то на одной широкой босой ступне, то на другой. Теперь он подошел к двери, выглянул и неожиданно разразился оглушительными «уах-уах!» при виде добродетельного негодования на лице негритянки. Хелен вернулась в дом, сердитая и встревоженная.
— Она растрезвонит об этом по всему городу, — объявила она.
Гант стонал на длинных выдохах. Юджин, который сперва был потрясен и испуган, начал сумасшедшими прыжками носиться по кухонному линолеуму, по-кошачьи падая на босые подошвы. Он восторженно взвизгнул, когда в кухню косолапо вошел нахмуренный Бен и принялся посмеиваться — отрывочно и презрительно.
— И конечно, она обо всем расскажет миссис Селборн, когда вернется в Гендерсон, — продолжала Хелен.
— О боже мой, — захныкал Гант, — за что такая кара…
— А, пшелтыкчерту, пшелтыкчерту, — сказала Хелен комично, и ее гнев внезапно разрешился смакующей и раздраженной улыбкой.
Они все взвыли.
— Я-ик умру-ик…
Юджин захлебнулся в икающем хохоте и начал медленно сползать по косяку двери, ведущей из кухни в прачечную.
— Ах ты, идиотик! — рявкнул Бен, резко занося белую руку, и быстро отвернулся с отблеском улыбки.
В этот момент на дорожке перед домом появилась Энни со скорбно-респектабельным выражением на лице.
Люк тревожно поглядывал то на отца, то на негритянку и нервно переминался на широких ступнях.
— Я замужняя женщина, — сказала Энни. — Я к такому не привыкла. Я хочу получить мое жалование.
Люк взорвался диким хохотом.
— Уах-уах! — Он ткнул ее в жирок на ребрах скрюченными пальцами. Она отошла, что-то сердито бормоча.
Юджин истомленно перекатывался по полу, подрыгивая одной ногой так, словно его только что обезглавили, и слепо дергая завязки ночной рубашки у горла. Из его широко разинутого рта время от времени вырывалось слабое кудахтанье.
Они хохотали буйно, беспомощно, сливая в этот сумасшедший смех всю накопившуюся в них многослойную истерику, смывая в миг яростной капитуляции все страхи и фатальность своих жизней, боль старости и смерти.
Умирая, он расхаживал между ними, выкрикивал свою жалобу на пристальный взгляд божьего ока, лишенного век, тревожными глазами исподтишка оценивал их смех, и в уголках его хнычущего рта лукаво играла легкая довольная усмешка.
Смыкаясь над подводными течениями, покачиваясь в их объятиях, колыхалась Саргассова жизнь Элизы, когда утром дыхание кухонного воздуха пробиралось сквозь ревниво охраняемую щелку ее двери и плавно колыхало пучки старых веревочек. Она мягко протирала маленькие близорукие глаза, смутно улыбаясь сонным воспоминаниям о давних потерях. Ее мозолистые пальцы все еще тихонько шарили по постели рядом, и когда она обнаруживала, что возле нее никого нет, она просыпалась. И помнила. Мой младший, мой старший, последний горький плод, о тьма души, о дальнее и одинокое, где? О его лицо в памяти! Сын-смерть, товарищ моей гибели, последняя чеканка моей плоти, согревавший мой бок и свертывавшийся у моей спины. Ушел? Отсечен от меня? Когда? Где?
Хлопала сетчатая дверь, посыльный вываливал на стол фаршированные колбаски, негритянка возилась у плиты. Сна больше не было.
Бен проходил по «Диксиленду» незаметно, но не украдкой, ни в чем не признаваясь, ничего не скрывая. Его смех мягко пронизывал темноту над монотонным поскрипыванием деревянных качелей на веранде. Миссис Перт смеялась ласково и сочувственно. Ей было сорок три года — крупная женщина с кроткими манерами, которая много пила. Когда она бывала пьяна, голос у нее был мягким, негромким и смутным, она смеялась неуверенно и тихо и ходила с осторожной алкоголичной сосредоточенностью. Одевалась она хорошо, была пышнотела, но не выглядела чувственной. Черты лица у нее были правильные, волосы — мягкие, темно-каштановые, глаза — голубые, чуть мутные. Она посмеивалась уютно и весело. Они все ее очень любили. Хелен называла ее «Толстушкой».
Ее муж был коммивояжером фармацевтической фирмы — в его территорию входили Теннесси, Арканзас и Миссисипи, и в Алтамонт он приезжал раз в четыре месяца на две недели. Ее дочь Кэтрин, которая была почти ровесницей Бена, каждое лето проводила в «Диксиленде» несколько недель. Она была школьной учительницей в маленьком теннессийском городке. Бен был рыцарем обеих.
Разговаривая с ним, миссис Перт мягко посмеивалась и называла его «старина Бен». Он сидел в темноте, немного говорил, немного напевал, иногда смеялся — тихонько, в своем высоком минорном ключе, зажимая сигарету в развилке пальцев слоновой кости и глубоко затягиваясь. Он покупал фляжку виски, и они выпивали ее совсем тихо. Пожалуй, только разговаривали чуть больше. Но никогда не шумели. Иногда они в полночь вставали с качелей, выходили на улицу и удалялись под развесистыми деревьями. И до конца ночи не возвращались. Элиза, гладившая на кухне большую кучу белья, начинала прислушиваться. Потом поднималась по лестнице, осторожно заглядывала в комнату миссис Перт и, спускаясь, задумчиво мяла губы.
У нее была потребность обсуждать все это с Хелен. Между ними существовала странная, полная вызова общность. Они вместе смеялись или ожесточенно сердились.
— Да конечно же, — нетерпеливо отозвалась Хелен. — Я всегда это знала.
Тем не менее она с любопытством посмотрела на дверь, полуоткрыв крупные зубы в золоте пломб, с выражением детской веры, недоумения, скепсиса и наивной обиды на большом крупнокостном лице.
— Ты думаешь, он и правда?.. Не может быть, мама. Она ему в матери годится.
По белому, сморщенному в гримасе лицу Элизы, задумчивому и укоризненному, расползалась хитренькая улыбка. Она потерла пальцем под широкими ноздрями, чтобы спрятать ее, и хихикнула.
— Вот что, — сказала она. — Яблоко от яблони недалеко падает. Вылитый отец, — зашептала она. — Это у него в крови.
Хелен хрипловато засмеялась, рассеянно ущипнула себя за подбородок и посмотрела в окно на заросший бурьяном огород.
— Бедняга Бен! — сказала она, и ее глаза по неизвестной ей причине застлали слезы. — Ну, Толстушка, во всяком случае, порядочная женщина. Она мне нравится… И я кому угодно об этом скажу, — добавила она с вызовом. — Да и вообще это их дело. И они держат все при себе. Этого ты отрицать не можешь.
Хелен немного помолчала.
— Женщины за ним так и бегают, — сказала она потом. — Им нравятся тихие, верно? А он — настоящий джентльмен.
Элиза несколько секунд зловеще покачивала головой.
— Нет, ты подумай! — прошептала она и снова затрясла поджатыми губами. — И всегда на десять лет старше, если не больше!
— Бедняга Бен! — повторила Хелен.
— Тихий. И грустный. Вот что! — Элиза покачала головой, не в силах говорить. Ее глаза тоже были влажны.
Они думали о сыновьях и любовниках, их общность стала еще более тесной, они пили чашу своего двойного рабства, думая о всех мужчинах из рода Гантов, которых всегда томит жажда, — чужие на земле, безвестные скитальцы, потерявшие свой путь. Утрата, утрата!
Руки женщин жаждали его волнистых волос. Когда они приходили в редакцию сдать объявление, они хотели говорить с ним. Серьезно насупив брови, облокотившись на барьер и скрестив ноги, он с легкой малограмотной монотонностью читал то, что они написали. Его худые волосатые запястья резко обрисовывались на фоне накрахмаленных белых манжет, его сильные нервные пальцы, которые никотин окрасил в цвет слоновой кости, разглаживали смятые листки. Внимательно хмурясь, он наклонял свою прекрасную голову, вычеркивая, исправляя. Взволнованные дамские пальцы подергивались. «Ну, как?» Смутноголосые ответы, глаза, запутавшиеся в волнистых волосах. «О, гораздо лучше, спасибо».
Требуется: голова хмурящегося мальчика-мужчины для чутких пальцев зрелой и чувствительной женщины. Неудачное замужество. Ответы адресовать миссис Б. Дж. Икс, почтовый ящик 74. Восемь центов слово за однократное помещение. «Ах (нежно), спасибо, Бен».
— Бен, — сказал Джек Итон, заведующий отделом рекламы, всовывая пухлую физиономию в кабинет редактора городских новостей, — тут явилась одна из твоего гарема. Чуть не прикончила меня, когда я хотел сам взять ее объявление. Узнай, нет ли у нее подруги.
— Нет, только послушать! — яростно фыркнул Бен в сторону редактора городских новостей. — Ты не нашел своего призвания, Итон. Тебе бы быть униформистом в цирке.
Хмурясь, он выпустил сигарету из пальцев слоновой кости и косолапо вышел за дверь. Итон задержался посмеяться с редактором городских новостей. Ах, уж этот неповторимый Бен Гант!
Иногда, возвращаясь на Вудсон-стрит поздно ночью в разгар летнего сезона, он спал вместе с Юджином в большой комнате наверху, где все они родились. Прислонясь к подушкам на старой, кровати кремового цвета, пестро расписанной в головах и в ногах круглыми медальонами с гроздьями плодов, он негромким недоуменным голосом, спотыкаясь на некоторых словах, читал вслух бейсбольные рассказы Ринга Ларднера. «Ты меня знаешь, Эл». За окнами плоская крыша веранды еще хранила тепло дневных испарений вара, размазанного по Жести. Плотные виноградные гроздья, все в паутине, свисали среди широких листьев. «Я не для того его растил. Пожалуй, надо бы поставить Глисону фонарь под глазом».
Бен читал старательно, задерживаясь на секунду, чтобы усмехнуться. Вот так, точно ребенок, он напряженно выискивал все оттенки смысла, сосредоточенно хмурясь. Женщинам нравилось, когда он так хмурился и так сосредоточивался. Он бывал внезапным только в гневе и в стремительных обращениях к своему ангелу.

Т. Вулф               "Взгляни на дом свой, ангел"Where stories live. Discover now